В мае 1764 г. императрица Екатерина II подписала указ, который, как считается, совершил подлинную революцию в деле российского образования. В тот день было основано Императорское воспитательное общество благородных девиц. Позже его стали называть просто — Смольный институт.
Магия этого имени действует сейчас сногсшибательно. Сказать о каком-либо персонаже: «Она окончила Смольный» означает поднять человека на недосягаемую высоту. Ещё бы — лучшее, самое привилегированное заведение. Что подтверждает и основательница Смольного, Екатерина II в письме Вольтеру: «Эти девицы превзошли наши ожидания; они успевают удивительным образом, и все согласны с тем, что они становятся столько же любезны, сколько обогащаются полезными для общества знаниями, а с этим соединяют самую безукоризненную нравственность. Мы воспитываем их так, чтобы они могли украсить семейства, в которые вступят, мы не хотим их сделать ни жеманными, ни кокетками, но любезными и способными воспитать своих собственных детей и иметь попечение о своем доме».
Низший пилотаж
Иными словами, создаётся и поддерживается впечатление, что Смольный выпускал барышень, сочетающих качества идеальной супруги и образцовой домохозяйки. Конечно, в высшей степени образованных.
И вот тут кроется ловушка. В неё заводит слово «институт» — очень многим кажется, что раз так, то и образование там давалось высшее. На самом деле нет. Программа Смольного, первоначально рассчитанная на 12 лет обучения, потом — на 9, а потом и на 7 приравнивалась к гимназической. То есть Смольный институт, несмотря на громкое имя, давал своим выпускницам образование не выше среднего.
А иной раз и несколько ниже. Так, в середине XIX столетия внезапно обнаружилось, что элитное заведение выпускает девиц, мягко говоря, не блещущих познаниями. Дело был призван исправить ведущий отечественный педагог Константин Ушинский. Первая же проверка Смольного, предпринятая им, показала следующее.
Полный провал по части владения русским языком. Его изучение начинали с так называемого «среднего возраста» — курса обучения девочек от 12 до 15 лет. «Ранний возраст», то есть девочки от 9 до 12 лет, русским языком не занимались вообще — изучали только французский и немецкий.
Впрочем, «изучали» — ещё громко сказано. Больше половины «смолянок» не смогли прочитать и перевести даже полстраницы немецкого текста — и это после 3 лет уроков.
С литературой дела были ещё хуже. Имена Пушкина, Лермонтова и Гоголя не говорили «благородным девицам» почти ничего. Как выяснилось, преподаватели посчитали их произведения «вредными и опасными для подрастающих отроковиц» и отделывались туманными пересказами. Самая пикантная деталь — в институте не было библиотеки. Так что если бы даже кто-то из учениц заинтересовался тем же Пушкиным, это приравнивалось бы к нарушению внутреннего распорядка. Со всеми вытекающими последствиями.
Встать! Смирно!
А распорядок был строг, если не сказать жесток. Подъём в шесть утра. Если кто замешкался — с него срывали одеяло. Молитва, умывание, столовая. Везде ходили строем, как на плацу. Вот воспоминания выпускницы Смольного Елизаветы Водовозовой: «Куда бы мы ни двигались, мы выступали как солдаты — бесшумной стройной колонной. В столовую туда и назад строились восемь раз, по часу тратили, отправляясь на прогулки и в церковь».
Дико неудобная одежда, которой почему-то принято восхищаться. Да, со стороны всё красиво. Младшие в кофейных платьицах, средние — в голубых, старшие — в белых, и все с белыми передниками. Но платья, мало того, что жали и натирали, так ещё и не грели. А было это необходимо — почти весь год в помещениях института стоял холод: «Более всего он давал себя чувствовать, когда нам приходилось раздеваться, чтобы ложиться в кровать. В рубашке с воротом, до того вырезанным, что она нередко сползала с плеч, без ночной кофточки, которая допускалась только в экстренных случаях и по требованию врача, мы бросались в постель. Но две простыни и легкое одеяло с вытертым от старости ворсом мало защищали от холода спальни, в которой зимой под утро было не более восьми градусов».
И — наказания. Нет-нет, никаких розог. Телесные наказания к благородным девицам не применялись. Однако в остальном применялся по возможности весь спектр.
За сквернословие и дерзость воспитаннице надевали на шею огромный картонный красный язык, который, в зависимости от тяжести проступка, полагалось носить от одного дня до недели.
За небрежную или наоборот — слегка щегольскую причёску, а также за небрежно залатанную одежду, чернильное пятно на руке или переднике к платью прикалывали ношеный чулок как знак позора.
Если в мужских закрытых заведениях типа церковного училища могли оставить без обеда, то в Смольном это считалось негуманным. Еды как таковой не лишали. Однако при этом не разрешали садиться за стол. В общем, есть можно было и стоя. Но горе той, кто рискнул бы так поступить — негласно это считалось страшным прегрешением, верным признаком падших женщин.
Руками не трогать!
Не всё славно было и по части домоводства. Николай Гоголь прекрасно описал результат «благородного воспитания», оставив в веках госпожу Манилову из «Мёртвых душ». Она, конечно, воспитывалась не в Смольном. Но — в пансионе, который был устроен в точности по лекалам лучшего женского учебного заведения страны.
«Зачем, например, глупо и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны и пьяницы слуги? зачем вся дворня спит немилосердным образом и повесничает все остальное время? Но все это предметы низкие, а Манилова воспитана хорошо... Три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов».
Вопросы действительно резонные. Но адресовать их нужно не госпоже Маниловой, а наставникам. И прежде всего — педагогам Смольного, с которых все брали пример. Они же к урокам домоводство относились так: «К нашему приходу на кухню уже были аккуратно разложены на столах подготовленные кухаркой мясо, овощи, тесто и специи. Кухарка снисходительно позволяла нам что-нибудь нарезать или измельчить, а дальше снова брала всё в свои руки: к плите никого из нас не подпускали».