– Для будущего вредно многое из того, что происходит сегодня в России. Во – первых мутная волна псевдорыночных отношений, которая сразу смыла ценности, которыми жило наше поколение. Это были ценности, которые не конвертировались на валюту. Сейчас на нее конвертируется все. Порнуха вместо любви, Робски вместо литературы, гламур как верхний уровень достижений человека вместо духовных критериев. В стране возникло два полюса достатка, и развернулась социальная, классовая борьба, о неизбежности которой нас учили…
–Оплотами свободомыслия и авторской песни 60-х принято считать московские кухни…
– У меня в жизни все было иначе. Я не москвич, а провинциал, ленинградец. В юности я редко бывал в Москве. После геологоразведочного факультета попал в Заполярье, где проработал около 17 лет. Игарка, Туруханск, Курейка, Таймыр, позднее Колыма и Кольский. Мои первые песни были написаны далеко от всяческих кухонь. Это было у костров, в тайге и тундре, под комарами и начались они от тех песен, которые я услышал там от наших работяг, по большей части, бывших зеков. Кстати, один мой знакомый в Калифорнии высказал мне в прошлом году такое наблюдение: «Песни Окуджавы мы слышали сначала голосом Окуджавы, песни Высоцкого – тем более, его и не споешь, то же и с Галичем. И только Ваши песни обычно пел кто-то другой, потом мы пели их сами, и потом только выяснялось, что, оказывается, есть автор. У них другой механизм, как будто нет автора как личности, а все растворяется в других людях, в народе». Это касается, конечно, самых популярных песен – «От злой тоски», «Перекатов», «Жены французского посла», «Над Канадой». Получается, что я как бы лишен творческой индивидуальности, я как все. Плюс это или минус – я не знаю, но это факт.
– Сказалось ли на Вашей творческой карьере участие в 1968-м году в знаменитом литературном вечере в Ленинграде с участием Бродского, Довлатова, Марамзина?
– Сейчас пошла мода бить себя в грудь и рассказывать о своей героической борьбе с советской властью. На этом фоне должен сказать, что я осознанным диссидентом никогда не был, в отличие, скажем, от Александра Галича. Известный, богатый, красивый, он, как декабрист, все бросил и пошел в борцы за свободу: «Можешь выйти на площадь»? Мой друг Юлий Черсанович Ким, просто исторически попал в семью диссидентов, был зятем Петра Якира и сразу во все включился. Сама фамилия его долгие годы была под запретом. Что касается меня, то я не боролся с советской властью. Это советская власть боролась с нами, зачислив в ряды диссидентов даже Окуджаву, который был членом партии, воевал. Это Советская власть объявила крамольным все направление авторской песни. Что касается знаменитого доноса 68 года на группу ленинградских молодых литераторов, со времени которого прошло сорок лет, то я попал в число главных его фигурантов вместе с Иосифом Бродским, Сергеем Довлатовым, Яковом Гординым, Татьяной Галушко и Валерием Поповым. Я попал в черные списки. Мне было отказано в приеме в Союз писателей, и меня 15 лет нигде не печатали. Это во многом стимулировало то, что я писал песни.
– Как Вы говорите – крамольным?
– В прошлом году в городе Жуковском на концерте ко мне подошла женщина средних лет, бывший секретарь комсомольской организации большого института, и рассказала мне интересную историю. В 60е годы она очень любила и пела песню «Над Канадой небо сине...». Ее вызвали в райком партии и сказали: если еще раз споешь – комсомольский билет на стол положишь! Автор, мол, уже где-то там прохлаждается, а ты его безыдейные песни распеваешь. Она не поленилась и проверила. Когда выяснилось, что автор - ученый, живет в Москве и спокойно работает в научном институте, она пришла в райком со своим, так сказать, недоумением. И товарищи из райкома внесли ясность. Они пояснили, что да, Городницкий известный советский ученый, но песню написал явно эмигрант, и просим, мол, вас не путать эти две вещи и не клеветать на указанного ученого.
– Сегодня авторская песня тоже переживает явно не лучшие времена. Куда она сегодня идет, на Ваш взгляд?
– Я не знаю. Это загадочный процесс. Почему на смену плеяде Окуджавы, Высоцкого, Галича, Матвеевой, Анчарова, Кима, Визбора не пришла такая же когорта? Авторская песня ушла из литературы и стала частью эстрады. Это уже не поэт с гитарой в руках, как писал Окуджава, а совсем другая специальность… – Александр Моисеевич, Вы давно живете в Москве, но остаетесь патриотом Питера. Не странно ли Вам, что представители именно Вашего родного города, который брал тонкостью, интеллигентностью, демократизмом, повернули развитие страны в нынешнюю сторону?
– Вы думаете, это от того, что они питерские люди? Я сомневаюсь. Во-первых, что касается контингента «тонких и интеллигентных», питерцев, то тех, кого не вырубил Сталин до войны, умерли в блокаду, а других подчистили в конце 40-х после постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград». От Питера осталась только великая архитектура и сокровища музеев. Как писал Окуджава, «Саша Кушнер и Саша Володин вот и все, больше нет никого». Сегодняшний Питер, «великий город с областной судьбой», стал другим. Не случайно именно там происходит наибольшее число убийств на почве ксенофобии. И скинхеды там, и криминал. От Питера мало что осталось. И это, конечно, больно.
– А жива ли там еще память блокады, времени, которое и Вы пережили в Ленинграде?
– В конце января, к годовщине снятия блокады, на питерском канале СТО вышел телесериал «Дети блокады», рассказывающий о ныне живущих известных ленинградцах, переживших блокаду. В их числе ректор СПГУ Людмила Вербицкая, замечательный артист Иван Краско и другие. Там и я есть. Меня снимали сначала на седьмой линии Васильевского острова возле дома 38, где мы жили до войны. Он сгорел в 42 году. Сгорел не от бомбы и не от снаряда, - в соседней квартире умерла соседка, и от ее непогашенной буржуйки все загорелось, а тушить сил не было. Потом мы со съемочной группой поехали на Английскую набережную, в Музей истории Петербурга, где есть раздел экспозиции, связанный с блокадой. Привели меня в комнатушку, оформленную под блокадную, абсолютно как тогда наша 12-метровка в коммуналке. Окна заклеены полосками белой бумаги крест накрест, буржуйка стоит, тарелка репродуктора, койка узенькая. И говорят: «Вы подождите пару минут, - мы за аппаратурой сходим»…Я сел там, жду. И вдруг врубился репродуктор, громко завыла сирена, и хорошо знакомый голос закричал мне в ухо: «воздушная тревога!». У меня начался шок, - застучали зубы, я съежился, это потом я увидел сам, на глазах выступили слезы. Минут двадцать я не мог сказать ни слова, не мог свести рот. Так они, деятели, все это, оказывается, снимали, а потом пустили в эфир…