Снова сентябрь, нужно послушать Дзгоевых. Говорить будет, конечно, только Лана. Фатя монолог не может. Может — бубнить себе по кругу под нос, иногда выдавать короткие предложения. Говорить будет тетя Лана, которая с Фатей с первого дня. С 3 сентября 2004 года, когда в бесланской больнице в живой, забинтованной по кругу девочке с дырой в голове родственники опознали — по родинкам, по пальчикам — Фатиму Дзгоеву, ученицу школы №1.
Но все равно это их общий хор: Фатя с Ланой уже почти слились в одно. Как сливаются мать и младенец или сиамские близнецы. 15 лет надежд, унижений и трудного чуда, которое являет собой каждый Фатин шаг, каждый Фатин день, — день девочки, которая не умерла в Беслане — дают им такое право. Говорить хором. И громко. На всю страну.
«„Вы что все время плачете? Мам, Лан? Вы плачете, потому что я не умерла?“ — Фатя так нас с сестрой однажды спросила, — Лана сидит спиной к окну в палате немецкой клиники, ради 14 дней реабилитации в которой Дзгоевым пришлось проползать на коленях много месяцев. Рассеянный берлинский свет бьет Лане в спину, и я не вижу ее лица, оно в черном провале, так, как будто его и нет. И у Фати было такое же, когда ее опознали, — Это еще в самом начале было, после того как Фатя вышла из первой комы и долго потом ничего не могла. Есть, пить, сидеть. Как новорожденная. И мы с сестрой Жанной решили, что больше плакать не будем, чтобы Фатя не подумала, что нам с ней тяжело. И вы так не думайте. Сама она, знаете, как говорит, когда ее спрашивают, как дела? „У меня — лучше всех!“ Всегда так отвечает.
«У нас — лучше всех… Вот вчера в коридоре клиники встретили арабок, приехали в Берлин так же, как мы, лечиться. Мы шли на процедуры, и я вижу — у Фати дыхание перехватило: „Лан, это не шахидки?!“ Стала тянуть меня за рукав, хотела рассмотреть их лица поближе: не те ли… „Мы не с детьми воевать пришли!“ — те так кричали во время теракта. Посадила ее в столовой спиной к ним, и все равно Фатя не могла есть. Чем дальше идет время, тем больше воспоминаний... Они никогда от нее и не уходили. Ну только в комах, наверное. Но раньше Фатя совсем плохо говорила, а сейчас благодаря занятиям получаются все более длинные предложения. 25 ей в этом году… — Фатя за спиной тети стоит к окну лицом, глядит на Берлин где-то далеко внизу, и свет ее не поглощает, а обрисовывает всю: руку, которая уже 15 лет согнута, ногу, которую в последнее время перестала подволакивать, глаз, немного косящий и не видящий ничего на периферии, большую, как у мамы и тети, грудь, уставшую спину. Фатя молчит. А Лана продолжает. — Никогда за эти годы не отмечали ее день рождения широко: не до отмечаний, да и денег нет, все копим на Германию. А тут дедушка Фатин 82-летний говорит: „Хочу увидеть ее счастливые глаза, не знаю, долго ли еще проживу“. И мы сделали праздник в кафе: танцы, подарки, гости. Фатя с танцплощадки не уходила, все топталась на месте, такая счастливая была!.. Такая счастливая, что начался эпиприступ. Мы ее тихонько отвели в сторону, чтобы гостям не мешать. А когда полегчало, вижу, что ей страшно: „Боюсь снова в кому...“ Чем дальше, тем больше воспоминаний. В том году ей 10 было. И девочек было две».
«Зачем я тогда пошла в школу?»
Девочек было две. Фатя и Зая. Дзгоевы. Ученицы школы номер 1.
«Вот тогда жили... Папа работал, мама сидела с детьми, Фатя и Зая должны были пойти в 3 и 2 класс, Георик только родился. На все хватало, каждой мелочи радовались... Георику теперь уже 15. Он за старшей сестрой смотрит, учит ее читать, писать. Для всех наших Фатя на первом плане. Мои дети привыкли, что я всегда с ней по больницам, а внучку мою в этом сентябре ведет в 1 класс Жанна. Мы с сестрой всю жизнь вместе, а последние 15 лет — особенно… Когда мы Заю опознали (на ней кожица осталась только в том месте, где она ладошкой прикрыла глаза) и Фатю нашли, Жанна осталась с грудным Геориком, а в Ростов с Фатей полетела я. Из Жанны тогда вся жизнь как будто вышла и так обратно и не вошла, она все время болеет. А наш Георик просмотрел в интернете все видео теракта, но не говорит о нем ни слова: только изредка поправляет Фатю, когда та смотрит в окно на подруг, которые уже и замуж вышли, и детей родили: „И я так хочу! Я же стараюсь! Я тоже хочу сама! Зачем я тогда пошла в школу? Изверги!“ Говорит ей Георик: „Фатя, не надо так. Нельзя мстить, бог все видит. Не все звери. Не все, Фатя“. На врача поступать будет Георик… У нас в Беслане вообще дети добрые выросли. Нет в них жестокости, ни на капельку нет. Внучка моя маленькая хотела Фатю укусить, я как накинусь: „Фатя, ты чего спускаешь, ну-ка дай ей по губам!“ А Фатя на меня смотрит остолбенело: „Лан, ты как себе это вообще представляешь, это же ребенок?!“ Ну она, конечно, попроще на самом деле сказала… Но смысл такой».
Лана говорит, а Фатя продолжает за теткиной спиной смотреть на чужой город, мерить шагами огромную белую палату. Шаги и правда ровнее, чем когда мы виделись в последний раз в Беслане, и, когда после очередной, даже самой короткой реабилитации Дзгоевы видят новые Фатины успехи, — которые за время сбора денег на следующую поездку потихоньку растворятся — когда ее хвалят врачи, у Ланы всегда на глазах слезы. «Сама одевается, раздевается, кушает! Посмотрите! Это же был овощ в коляске!» Их нельзя назвать слезами счастья, потому что то, что Фатя потихоньку научается каким-то вещам, которые давно освоила Ланина внучка, не может быть счастьем само по себе. «Вот недавно переводчице нашей сама кофе налила. Я, конечно, подстраховывала, пока она его несла, горячий же, а Фатя была страшно горда собой». Но как итог 15-летнего существования в беличьем колесе поиска помощи, лечения и круглосуточного присмотра и ухода, да, это счастье, потому что многое оправдывает. У мам младенцев есть планы на школу, свадьбу, стакан воды в старости. У Ланы и Жанны есть только младенец — на всю оставшуюся жизнь. И они втроем крутят это колесо, и весь дзгоевский клан его крутит, и весь Беслан, и боль не перестает лить на эту мельницу, растворенная соль.
«Мы этот сентябрь пропустим. Каждую годовщину мы в Беслане. Идем на кладбище. Фатя первым делом всегда ищет глазами ту женщину, которая у них с Заей их туфельки попросила, чтобы пописать в них и попить: ее туфли старые были, а у девочек новые, Жанна к школе купила… Этот только сентябрь пропустим: у нас Берлин. И еще один пропустили… Первый сентябрь после теракта. Фатя тогда как раз во вторую свою кому впала. Полная голова гноя. И опять из комы вышла. Хотя такого просто не может быть...»
Дышит — не дышит?
Снова Фатя вернулась с того света. Снова и снова она возвращалась... Зачем? Может, чтобы говорить вот так всем при первом знакомстве, когда опять обрела речь: «Я Фатя, я из Беслана, я после школы». Так она всем представляется. Девочка, которая не умерла.
Лана говорит, а Фатя устала. Фатя ждет тетю, теребит ее руки, медленно идет в коридор узнать, не зовут ли на ужин (распорядок дня, заменяющий время жизни), что-то бубнит, как старушка, себе под нос, что-то такое, что я не разберу. Может, опять это: «Зачем я тогда пошла в школу?» Лана рассказывает о происхождении последних денег на Берлин, говорит: «Да, мы всем уже надоели, у всех просим, 15 лет унижаемся, но закрываем на это глаза. По ночам прислушиваемся к Фате: дышит, не дышит? И, когда слышим ее дыхание, забываем про всякую гордость».
А Фатя Дзгоева только в Берлине забывает про Беслан. Здесь чуть-чуть отпускают воспоминания, и та женщина, которая просила снять туфельки, возвращается на время к себе на кладбище. Здесь Фатя Дзгоева — не девочка из бесланской школы, не третьеклассница, застрявшая между небом и землей, а пациентка Dzgoeva, которую вот-вот позовут ужинать, чтобы завтра начать жизнь сначала.