Писателю Сергею Довлатову исполнилось бы сегодня 73 года. Он родился в Уфе, куда его родители — театральный режиссёр Донат Мечик и литературный корректор Нора Довлатова — были эвакуированы на время войны. Спустя три года, в 1944 году, семья вернулась в Ленинград — здесь будущий писатель провёл детство и юношеские годы. В 1959 году Довлатов поступил на филфак Ленинградского университета, во время учёбы познакомился со многими ленинградскими художниками, писателями и поэтами — в том числе с Иосифом Бродским, а вот на лекциях почти не появлялся, за что и был исключён после второго курса.
Армейскую службу Довлатов проходил в Коми — работал лагерным охранником. Именно оттуда через три года он вернулся с первыми рассказами, а его воспоминания об этом времени позднее легли в основу повести «Зона».
Вернувшись в Ленинград, Довлатов некоторое время работал корреспондентом в газете кораблестроительного института. Тогда же впервые попробовал напечатать свои рассказы, однако ни одно из его произведений так и не прошло цензуру, и книги Довлатова с конца 60-х выходили в СССР исключительно в самиздате. В 1972 году уехал в Эстонию, где продолжил заниматься журналистикой — статьи и рецензии выходили в нескольких местных периодических издания. В 1976 году Довлатов покинул Таллин и некоторое время проработал экскурсоводом в музее Пушкина в Михайловском — этот эпизод своей биографии он опишет в «Заповеднике».
Произведения Довлатова — автобиографические повести, в которых документальность уступает место иногда выдуманным, но зато узнаваемым ситуациям и образам, а сатирические наблюдения демонстрируют всю абсурдность человеческой жизни в целом и жизни в Советском Союзе в частности. И в конце 70-х ни одно из них так и не вышло на родине писателя, зато некоторые из них были опубликованы в западных изданиях. За это писатель был исключён из Союза журналистов, что подтолкнуло его к принятию окончательного решения — в 1978 году он эмигрировал в США. В Америке карьера Довлатова — как журналистская, так и писательская — развивалась стремительно. Он стал основателем и главным редактором русскоязычной газеты, его повести печатали в журналах — в том числе в «Нью-Йоркере», на страницы которого не удавалось попасть даже многим американских писателям. По этому поводу Довлатову даже написал письмо Курт Воннегут:
Дорогой Сергей Довлатов —
Я тоже люблю Вас, но Вы разбили моё сердце. Я родился в этой стране, бесстрашно служил ей во время войны, но так и не сумел продать ни одного своего рассказа в журнал «Нью-Йоркер». А теперь приезжаете Вы и — бах! — Ваш рассказ сразу же печатают. Что-то странное творится, доложу я Вам…
Если же говорить серьёзно, то я поздравляю Вас с отличным рассказом, а также поздравляю «Нью-Йоркер», опубликовавший наконец-то истинно глубокий и универсальный рассказ. Как Вы, наверное, убедились, рассказы в «Нью-Йоркере» отражают радости и горести верхушки мидлкласса. До Вашего появления немного печаталось в «Нью-Йоркере» рассказов о людях, которые не являются постоянными читателями того же «Нью-Йоркера».
Я многого жду от Вас и от Вашей работы. У Вас есть талант, который Вы готовы отдать этой безумной стране. Мы счастливы, что Вы здесь.
Ваш коллега Курт Воннегут.
В США в 80-х вышли впервые повести «Копромисс» — воспоминания о жизни в Эстонии, уже упомянутые «Зона» и «Заповедник», история семьи Довлатовых под названием «Наши», а также «Чемодан», в котором его литературный герой вспоминает истории из советского прошлого, и последняя повесть — «Филиал». В ней героем вновь становится альтер-эго писателя, журналист-эмигрант Далматов. Он приезжает на диссидентский симпозиум «Новая Россия» в Лос-Анджелес и случайно встречает свою давнюю любовь, с которой не виделся 20 лет. Воспоминания о молодости и студенческих годах перемежаются полными едкой иронии описаниями литературной конференции. АиФ.ru публикует отрывок из повести «Филиал».
***
Я лёг и задумался — что происходит?! Какие-то нелепые, сомнительные обстоятельства. Бессмысленно просторный номер. За окном через всё небо тянется реклама авиакомпании «Перл». У изголовья моей постели Библия на чужом языке. В кармане пиджака — блокнот с единственной малопонятной записью:
«Юмор — инверсия разума». Что это значит?
Что всё это значит? Кто я и откуда? Ради чего здесь нахожусь?
Мне сорок пять лет. Все нормальные люди давно застрелились или хотя бы спились. А я даже курить и то чуть не бросил. Хорошо, один поэт сказал мне:
— Если утром не закурить, тогда и просыпаться глупо…
Зазвонил телефон. Я поднял трубку.
— Вы заказывали четыре порции бренди?
— Да, — солгал я почти без колебаний.
— Несу…
Вот и хорошо, думаю. Вот и замечательно. В любой ситуации необходима какая-то доля абсурда.
Симпозиум открылся ровно в девять. Причём одновременно в трёх местах. В Дановер-Холле заседала общественно-политическая секция. В библиотеке церкви Сент-Джонс обсуждалась религиозная проблематика. В галерее Мориса Лурье шёл разговор на культурные темы.
Каждая секция должна была провести шесть заседаний.
Накануне я получил копии всех основных докладов. Записал короткое интервью с мистером Хиггинсом. Оставалось побеседовать со знаменитостями. Ну, и кое-что послушать — так, для общего развития. В принципе, я мог улететь хоть сегодня. — Глупо, — сказал мне загадочный религиозный деятель Лемкус, — а как же банкет?!
Хиггинс сказал в микрофон единственную фразу.
Точнее, начало первой фразы. А именно:
— Дис из э грейт привиледж фор ми… Остальное я не записывал. Дальше я перейду на русский язык. И прекрасно скажу за него всё, что требуется.
Утром я был в Дановер-Холле, где заседала общественно-политическая секция. Записал на плёнку так называемые шумовые эффекты. То есть аплодисменты, кашель, смех, шуршание бумаги, выкрики из зала.
Я даже молчание записал на плёнку. Причём варианта три или четыре. Благоговейное молчание. Молчание с оттенком недовольства. Молчание, нарушенное возгласом: «Посланник КГБ!» Молчание плюс гулкие шаги докладчика, идущего к трибуне. И так далее.
Допустим, я веду свой репортаж. И говорю, что было решено почтить кого-нибудь вставанием. К примеру, Григоренко или, скажем, Амальрика. А дальше я в сценарии указываю: «Запись. Тишина номер один». Ну и тому подобное.
Уже лет десять разукрашиваю я такими арабесками свои еженедельные программы. За эти годы у меня образовалась колоссальнейшая фонотека. Там есть всё, что угодно. От жужжания бормашины до криков говорящего попугая. От звука полицейской сирены до нетрезвых рыданий художника Елисеенко.
Когда-то я даже записал скрип протеза. Это была радиопередача о мужественном хореографе из Черновиц, который сохранил на Западе верность любимой профессии.
Более того, в моей фонотеке есть даже звук поцелуя. Это исторический, вернее — доисторический поцелуй. Поскольку целуются — кто бы вы думали? — Максимов и Синявский. Запись была осуществлена в тысяча девятьсот семьдесят шестом году. За некоторое время до исторического разрыва почвенников с либералами.
На симпозиуме оба течения были представлены равным количеством единомышленников. В первый же день они категорически размежевались.
Причём даже внешне они были совершенно разные. Почвенники щеголяли в двубортных костюмах, синтетических галстуках и ботинках на литой резине. Либералы были преимущественно в джинсах, свитерах и замшевых куртках.
Почвенники добросовестно сидели в аудитории. Либералы в основном бродили по коридорам.
Почвенники испытывали взаимное отвращение, но действовали сообща. Либералы были связаны взаимным расположением, но гуляли поодиночке.
Почвенники ждали Синявского, чтобы дезавуировать его в глазах американцев. Либералы поджидали Максимова и, в общем, с такой же целью.
Почвенники употребляли выражения с былинным оттенком. Такие, допустим, как «паче чаяния» или «ничтоже сумняшеся». И ещё: «с энергией, достойной лучшего применения». А также: «Солженицын вас за это не похвалит». Либералы же использовали современные формулировки типа: «За такие вещи бьют по физиономии!» Или: «Поцелуйтесь с Риббентропом!» А также: «Сахаров вам этого не простит».
Почвенники запасали спиртное на вечер. Причём держали его не в холодильниках, а между оконными рамами. Среди либералов было много выпивших уже на первом заседании.
Почвенники не владели английским и заявляли об этом с гордостью. Либералы тоже не владели английским и стыдились этого.
Вместе с тем между почвенниками и либералами было немало общего. В Союзе их называли махровыми шовинистами и безродными космополитами. И они прекрасно ладили между собой.
В тюремных камерах они жили дружно. На воле им стало тесновато.
И всё-таки они похожи. Как почвенники, так и либералы считают американцев глупыми, наивными, беспечными детьми. Детьми, которых необходимо воспитывать. Как почвенники, так и либералы высказываются громко. Главное для них — скомпрометировать оппонента как личность. Как почвенники, так и либералы с болью думают о родине. Но есть одна существенная разница. Почвенники уверены, что Россия ещё заявит о себе. Либералы находят, что, к величайшему сожалению, уже заявила.
Религиозные семинары проходили в церковной библиотеке. Там собирались православные, иудаисты, мусульмане, католики. Каждой из групп было выделено отдельное помещение.
В перерыве среди участников начали циркулировать документы. Иудаисты собирали подписи в защиту Анатолия Щаранског. Православные добивались освобождения Глеба Якунина. Сыны ислама хлопотали за Мустафу Джемилева. Католики пытались спасти Иозаса Болеслаускаса.
С подписями возникли неожиданные трудности. Иудаисты отказались защищать православного Якунина. Православные не захотели добиваться освобождения еврея Щаранского. Мусульмане заявили, что у них собственных проблем хватает. А католики вообще перешли на литовский язык.
Тут в кулуарах симпозиума появились Литвинский и Шагин. Оба были в прошлом знаменитыми диссидентами. Они довольно громко разговаривали и курили. Казалось, что они слегка навеселе.
— В чём дело? — спросили Литвинский и Шагин. Им объяснили, в чём дело.
— Ясно, — проговорили Литвинский и Шагин, — тащите сюда ваши документы.
Сначала они подписали бумагу в защиту Щаранского. Потом — меморандум в защиту Якунина. Потом — обращение в защиту Джемилева. И наконец — петицию в защиту Болеслаускаса.
К Литвинскому и Шагину приблизился священник Аристарх Филадельфийский. Он сказал:
— Вы проявили истинное человеколюбие! Как вы достигли такого нравственного совершенства?! Кто вы? Православные, иудаисты, мусульмане, католики?
— А мы неверующие, — сказали Литвинский и Шагин.
— Как же вы здесь оказались?
— Да, в общем-то, случайно. Просто так, гуляли и зашли…
За обедом вспыхнула ссора. Редактор ежемесячного журнала «Комплимент» Большаков оскорбил сиониста Гурфинкеля. Спор, естественно, зашёл о новой России. Точнее говоря, об ускорении и перестройке.
Большаков говорил:
— Россия на перепутье. Гурфинкель перебил его:
— Одно из двух — если там перестройка, значит, нет ускорения. А если там ускорение, значит, нет перестройки.
Тогда Большаков закричал:
— Не трожь Россию, инородец! Все зашумели. В наступившей после этого тишине Гурфинкель спросил:
— Знаете ли вы, мистер Большаков, как погиб Терпандер?
— Какой ещё Терпандер?
— Греческий певец Терпандер, который жил в шестом столетии до нашей эры.
— Ну и как же он погиб? — вдруг заинтересовался Большаков.
Гурфинкель помедлил и начал:
— Вот слушайте. У Терпандера была четырёхструнная лира. И он, видите ли, решил её усовершенствовать. Добавить к ней ещё одну струну. И повысить, таким образом, диапазон своей лиры на целую квинту. Вы знаете, что такое квинта?
— Дальше! — с раздражением крикнул Большаков.
— И вот он натянул эту пятую струну. И отправился выступать перед начальством. И заиграл на этой лире с повышенным, заметьте, диапазоном. И затянул какую-то дионисийскую песню. А рядом оказался некультурный воин Медонт. И подобрал этот воин с земли недозрелую фигу. И кинул её в певца Терпандера. И угодил ему прямо в рот. И через минуту греческий певец Терпандер скончался от удушья. Подчёркиваю — в невероятных муках.
— Зачем вы мне это рассказываете? — изумлённо спросил Большаков.
Гурфинкель вновь дождался полной тишины и объяснил:
— Хотите знать, в чём тут мораль? Мораль проста. А именно: не повышайте тона, мистер Большаков. Вы слышите? Не повышайте тона! Главное — не повышайте тона, я вас умоляю. Не повторите ошибку Терпандера.
Затем я отправился в галерею Мориса Лурье. Там заседала культурная секция. Должен был выступать Рувим Ковригин. Помнится, Ковригин не хотел участвовать в симпозиуме. Однако передумал.
Ещё в дверях меня предупредили:
— Главное — не обижайте Ковригина.
— Почему же я должен его обижать?
— Вы можете разгорячиться и обидеть Ковригина. Не делайте этого.
— Почему же я должен разгорячиться?
— Потому что Ковригин сам вас обидит. А вы, не дай Господь, разгорячитесь и обидите его. Так вот, не делайте этого.
— Почему же Ковригин должен меня обидеть?
— Потому что Ковригин всех обижает. Вы не исключение. В общем, не реагируйте, Ковригин страшно ранимый и болезненно чуткий.
— Может, я тоже страшно ранимый?
— Ковригин — особенно. Не обижайте его. Даже если Ковригин покроет вас матом. Это у него от застенчивости…
Началось заседание. Слово взял Ковригин. И сразу же оскорбил всех западных славистов. Он сказал:
— Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей…
Затем Ковригин оскорбил целый город. Он сказал:
— Иосиф Бродский хоть и ленинградец, но талантливый поэт…
И наконец Ковригин оскорбил меня. Он сказал:
— Среди нас присутствуют беспринципные журналисты. Кто там поближе, выведите этого господина. Иначе я сам за него возьмусь!
Я сказал в ответ:
— Рискни.
На меня замахали руками:
— Не реагируйте! Не обижайте Ковригина! Сидите тихо! А ещё лучше — выйдите из зала… Один Панаев заступился:
— Рувим должен принести извинения. Только пусть извинится как следует. А то я знаю Руню. Руня извиняется следующим образом: «Прости, мой дорогой, но всё же ты — говно!»
Потом состоялась дискуссия. Каждому участнику было предоставлено семь минут. Наступила очередь Ковригина. Свою речь он посвятил творчеству Эдуарда Лимонова. Семь минут Ковригин обвинял Лимонова в хулиганстве, порнографии и забвении русских гуманистических традиций. Наконец ему сказали:
— Время истекло.
— Я ещё не закончил.
Тут вмешался аморальный Лимонов:
— В постели можете долго не кончать, Рувим Исаевич. А тут извольте следовать регламенту.
Все закричали:
— Не обижайте Ковригина! Он такой ранимый!
— Время истекло, — повторил модератор.
Ковригин не уходил.
Тогда Лимонов обратился к модератору:
— Мне тоже полагается время?
— Естественно. Семь минут.
— Могу я предоставить это время Рувиму Ковригину?
— Это ваше право.
И Ковригин ещё семь минут проклинал Лимонова. Причём теперь уже за его счёт.
Отрывок из повести Сергея Довлатова «Филиал»