– Господа! Я предлагаю ничего не стыдиться!
– Ах, давайте, давайте ничего не стыдиться! – С восторгом воскликнула Авдотья Игнатьевна.
– Слышите, уж коли Авдотья Игнатьевна хочет ничего не стыдиться…
– Нет-нет-нет, Клиневич, я стыдилась, я всё-таки там стыдилась, а здесь я ужасно, ужасно хочу ничего не стыдиться!
– Я понимаю, Клиневич, – пробасил инженер, – что вы предлагаете устроить здешнюю, так сказать, жизнь на новых и уже разумных началах.
– Ну, это мне наплевать! На этот счет подождем Кудеярова, вчера принесли. Проснётся и вам всё обьяснит. Это такое лицо, такое великанское лицо! Завтра, кажется, притащат еще одного естественника, одного офицера наверно и, если не ошибаюсь, дня через три-четыре одного фельетониста, и, кажется, вместе с редактором. Впрочем, черт с ними, но только нас соберется своя кучка и у нас всё само собою устроится. Но пока я хочу, чтоб не лгать. Черт возьми, ведь значит же что-нибудь могила! Мы все будем вслух рассказывать наши истории и уже ничего не стыдиться. Я прежде всех про себя расскажу. Я, знаете, из плотоядных. Всё это там вверху было связано гнилыми веревками. Долой верёвки, и проживем в самой бесстыдной правде! Заголимся и обнажимся!
– Обнажимся, обнажимся! – Закричали все голоса.
Ф.М. Достоевский, «Бобок»
Ирина Муравьева, писательница:
Разумеется, человеку бывает нужно, чтобы его выслушали. Спасли от гнета на душе или от безысходности мыслей. Еще чаще бывает (во всяком случае, в прежние времена точно бывало!), чтобы нашелся кто-то, кому можно доверить свои грехи, раскрыть их суть и наличие. Но в человеческой культуре существуют определенные табу, которые, как я думаю, выработаны глубоко укорененным нравственным инстинктом. Отсюда возникло понятие тайны, жизненного секрета, отсюда и исповеди, и дневники, и неприкосновенность частной переписки, и дружеские – один на один – излияния.
Дневники Толстого писались им, прежде всего, для того, чтобы получить возможность увидеть себя со стороны, ужаснуться на своё несовершенство и постараться исправиться. Письма Пушкина или Мандельштама к их женам не должны были быть напечатаны. Ни тот, ни другой на это никогда бы не согласились. Список людей такого масштаба, то есть в полной мере людей самодостаточных, можно было бы продолжить, но боюсь, что он не окажется длинным.
Зато тех, кто воспринимает жизнь, как огромное зеркало, к которому приближаешься в розовом, детском возрасте и в которое глядишь, не отрываясь (ведь если, не дай Бог, оторвешься, то твоё место займет кто-то другой), таких людей большинство. Не всем из них, однако, удаётся «оголиться», ибо не все становятся Деми Мур.
Можно подумать: «ну, это на периферии где-нибудь, в деревне, на льдине... но не в Голливуде же!» А вот: в Голливуде. Там особенно много «недолюбленных» и «недовостребованных»: актеров много, а Спилберг – один!
И Деми Мур… Известная, когда-то красивая, когда-то любимая и вдруг просто – брошенная. Мальчишкой, ничтожеством в вязаной шапке. Он её бросил, и она так похудела, что теперь уже никакими пластическими операциями не вернешь красоты. Она так загоревала, что о её горе – известном женском горе! – засплетничали все газеты. А газеты не знают сострадания: то ли это компьютерная графика, то ли и в самом деле мертвецки обкуренная Деми Мур? А он расцветает. Вон, и сниматься пригласили, и с экранов телевизора не сходит! А кто его знал – до неё? Будь она Ахматовой, она бы написала: «Брошена! Придуманное слово! Разве я цветок или письмо?» Но она же не Ахматова, она актриса из Голливуда. И она стареет! Разве вы не догадываетесь, что значит: «стареть»? Для красавицы, для звезды, для актрисы из Голливуда это хуже смерти, страшнее её.
Но есть этот старинный, испытанный способ вернуть себе всё, почти всё. Если не Эштона (хотя... кто знает?), то внимание неблагодарных зрителей, их любовь, и жалость последней домохозяйки из Оклахомы, и восхищение домохозяйкиного мужа, и новый взрыв приглашений сниматься, и выступление по всем телевизионным каналам с этой книгой, куда войдут самые лучшие фотографии (вот я – в белом платье, а это мы с Эштоном в приюте для бомжей под Нью-Йорком). И главное, пусть он увидит, как просчитался! Ведь я же – ни слова упрёка. Одну только голую правду.