Примерное время чтения: 17 минут
207

Илья Глазунов: "Я не звезда"

ИЛЬЯ ГЛАЗУНОВ - не только знаменитый на весь мир художник. Он - историк, мыслитель, писатель... В октябре - ноябре этого года выйдет второй том его книги-исповеди "Россия распятая". Первый том стал русским бестселлером и разошёлся огромным тиражом.

- ИЛЬЯ Сергеевич, читатели нашего журнала, прося написать о вас, рассказать, как вы живёте, чем занимаетесь, называют вас "суперзвездой русской живописи". Как вам такой титул?

- Во-первых, для меня чуждо само понятие и начертание пятиконечной звезды. Герой великого Гёте Фауст, рисуя на песке пентаграммы, вызывал сатану. Мне даже стыдно подумать, что можно назвать "звездой" Шаляпина, Сурикова, Микеланджело, Скрябина... Это понятие есть порождение нашего времени, когда искусство растоптано, когда в асфальт вдавливают пятиконечные звёзды с именами артистов.

Когда-то меня поразили слова Ницше: "Каждый великий народ имеет великие песни, но почему же русские имеют великие песни?" Ницше не любил Россию, но был вынужден признать, что русское народное творчество - великое. Но сегодня все источники духовных родников, питающих великую национальную культуру России, замурованы и забиты, изгажены и залиты асфальтом. Я ненавижу "Фабрику звёзд", где все поют и двигаются одинаково.

Как говорили в древности, когда мы смотрим на ночное небо, звёзды взывают к памяти предков. Когда человек смотрит на небо, оно поражает своей тайной, красотой. Словно рассыпанные бриллианты, мерцают далёкие созвездия, столь разные в Северном и Южном полушарии. Звёзды говорят о вечности, о духе, о Боге. А сегодняшние "звёзды" шоу-бизнеса - картонные. Я - за мерцание тех звёзд, о бытии которых мы никогда ничего не узнаем.

- Вы не раз работали как театральный художник...

- Ещё в раннем детстве я мечтал об этом. Очень любил театр. Я считаю, магия театра ныне уничтожена во всём мире. Уже нет МХАТа, а есть некое МХТ, где ругаются на сцене матерными словами.

...Когда-то мне выпала честь быть художником-постановщиком "Князя Игоря" Бородина и "Пиковой дамы" Чайковского для Берлинской Штатсоперы. Моя покойная жена Нина Виноградова-Бенуа была художником по костюмам.

После этой работы меня допустили к святыне нашей национальной культуры - Большому театру. Я ставил самую великую русскую оперу "Сказание о граде Китеже и деве Февронье". Горжусь тем, что оперой дирижировал Светланов. Моя жена создала 500 костюмов. Этому спектаклю я отдал, по-моему, 5 лет своей жизни. Но его поспешил снять пришедший на пост руководителя неплохой в прошлом танцор Васильев, которого кто-то решил сделать режиссёром Большого театра.

- Давайте вернёмся к прошлому. Свои первые рисунки помните? Как вы вообще начинали рисовать?

-Я был единственным ребёнком в семье, и, очевидно, поэтому меня считали избалованным матерью. На одном из первых моих рисунков был изображён орёл в горах, о чём любила вспоминать моя мать, мечтавшая, чтобы я стал художником. Помню детскую школу искусств "в садике Дзержинского" на берегу Невки, размещённую в бывшей вилле графа Сергея Юльевича Витте. Дети рисовали незатейливые натюрморты, гипсовые орнаменты, композиции по впечатлениям. Мне было лет шесть, но отчётливо помню рисунок на заданную тему о Марине Расковой - женщине-лётчице, имя которой не сходило со страниц газет и заполняло программы радиопередач. Как ни стараюсь изобразить женскую фигуру в синем комбинезоне - всё мужчина получается. В душе поднялась волна отчаяния. Подошла учительница: "Ильюша, фигура женщины отличается от мужской тем, что у неё бёдра шире плеч. Понимаешь?" Она ногтем провела линию по моей незадачливой работе. Я, набрав тёмно-синей краски на кисть, прибавил в линии бёдер, и - о чудо! - передо мной появилась женская фигура. Ушёл с ожидавшей меня в многолюдном вестибюле мамой домой. Я был счастлив, глядя на вечерний синий снег, сгибающиеся под его тяжестью чёрные ветви старого парка с замёрзшим прудом, где даже вечером в тусклом жёлтом свете фонарей гоняли юные конькобежцы.

Потом мы стали заниматься в другом доме, тоже принадлежавшем до революции председателю Совета министров, знаменитому масону Витте, "графу полусахалинскому", так много сделавшему для приближения революции в России. Наискосок от него - памятник "Стерегущему" напротив мечети. В 1938 году меня приняли в первую художественную школу на Красноармейской улице.

С благодарностью вспоминаю учителя Глеба Ивановича Орловского, влюблённого в высокое искусство. Мама ликовала, когда в журнале "Юный художник" похвалили мою композицию "Вечер" - за наблюдательность и настроение. Помню, что темой акварели был эпизод, когда я с отцом шёл домой через Кировский мост. Над нами огромное тревожное, красное, словно в зареве, небо. Был страшный мороз. Шпиль Петропавловской крепости, как меч, вонзался в пламенеющую высь. Отец шёл в своём поношенном пальто с поднятым воротником. Это было во время советско-финской войны, когда бывший флигель-адъютант государя Николая II Маннергейм сдерживал натиск Красной армии линией укреплений, носящей его имя.

Глеб Иванович показывал нам репродукции с картин великих художников и учил, как можно точнее передавать натуру. Он благожелательно поддерживал мою детскую страсть к истории Отечественной войны 1812 года. У него было такое "петербургское" лицо, строгий костюм, а на ногах серые штиблеты, чем-то похожие на те, что у Пушкина. Глаза добрые, но строгие. Однажды он меня обидел, сказав, что мою композицию "Три казака" "где-то видел". Но, честное слово, я не позаимствовал её, просто мама начала читать мне "Тараса Бульбу" Гоголя. Меня потрясла история Тараса, Андрия и Остапа. "Батько, слышишь ли ты меня?" - кричал в смертных мучениях Остап. "Слышу, сынку, слышу!" - раздался в притихшей толпе голос Тараса. Какая глубина и жуткая правда жизни сопутствовали нашему гениальному Гоголю!

Одновременно я пошёл в школу, находившуюся напротив нашего дома на Большом проспекте Петроградской стороны. Накануне этого события мать почему-то проплакала весь вечер, а дядя Кока утешал её: "Что ты так убиваешься, не на смерть же, не в больницу!" Понижая голос, мать возражала ему: "Они будут обучать его всякой большевистской мерзости. Он такой общительный... Чем это всё кончится? Ильюшиного детства жалко". В первый же день нам поручили разучить песню о Ленине: "Подарил апрель из сада нам на память красных роз. А тебе, январь, не рады. Ты от нас его унёс". "Но ведь тебе необязательно петь со всеми, ты можешь только рот открывать", - печально пошутила мама.

- В вашей книге "Россия распятая" много интересных фотографий...

- Никогда не забуду, как мама повела меня в "Фотографию", которая находилась рядом с нашим домом напротив кинотеатра "Эдисон". Это была первая фотосъёмка в моей жизни. И, придя к лысому старорежимному мастеру, работавшему в жилетке (как у Ленина в кино), с засученными рукавами рубашки, обнажающими мохнатые руки, я не знал, что нужно делать. "Мадам, дайте ребёнку в руки игрушку и возьмите его на колени", - привычно сказал он. Я чувствовал, что происходит что-то необычное. "Мальчик, как тебя зовут?" - "Ильюша", - шёпотом ответил я. "Кем хочешь быть?" - говорливо продолжал фотограф, прилаживаясь к оранжевому ящику на ножках. ("Почему он себя чёрной тряпкой накрывает?" - думал я.) "Лётчиком, наверное, хочешь! Хорошо, что лётчиком, а не налётчиком", - не унимался он из-под чёрной тряпки. Затем, высунувшись, спросил: "Видишь эту дырочку? - и показал пальцем на объектив. - Сейчас смотри туда, вылетит птичка. Птичка - Жар-птичка. Понял?" Я стал смотреть во все глаза. Он открыл круглую крышечку объектива. "Раз, два, три!" - победоносно, выделив слово "три", он артистическим движением закрыл чёрную крышку. "Вы свободны. Кто следующий?" "А где же птичка?" - спросил я. "Птичка? Какая птичка?" - вытаскивая кассету из ящика и уже не слушая меня, проговорил он. "Почему не вылетела Жар-птица?" - недоумевал я, забыв смущение и робость. "Возможно, в следующий раз и жареная птица вылетит, приходи почаще", - балагурил негодяй в жилетке, показывая на освещённое яркой лампой кожаное кресло своим новым жертвам.

Возвращаясь с мамой домой, я горько плакал. "Я так верил, я так ждал!" Это был первый обман в моей жизни, который я не могу забыть и сейчас, хотя прошли долгие годы!..

На фотографии, которая не понравилась маме, я увековечен с открытым ртом, ждущий сказочную Жар-птицу, которая так и не прилетела ко мне из оранжевого ящика на трёх ножках...

- Какие ещё воспоминания детства остались у вас?

- Их много... Иногда меня сковывала сильная робость, когда посылали в оформленный китайскими фонариками и литографиями магазин за конфетами к чаю. Я долго стоял у кассы, не в силах произнести: "Сто граммов "Бим-бом" и двести граммов "Старт".

После блокады, учась в школе, я несколько раз отвечал письменно, ибо подчас не мог выговорить ни слова. Когда от меня не ждали, что буду говорить, я общался с друзьями долго, бодро и внятно. Меня поначалу дразнили Заикой. Но, видя, как меняется моё лицо и как я страдаю о этого недостатка речи, обострённого блокадой, перестали. Учителя же нередко обижали недоверием, думая, будто я не выучил уроки, - от этого я совсем становился немым.

А хотите расскажу, как я писал портрет Сталина?

Я с детства впитал реальную всеохватывающую силу этого имени - Сталин. Я жил при Сталине. И я помню атмосферу той жизни, о которой другие, даже будучи историками, могут сегодня лишь рассуждать. Помню, однажды, когда мне было 16 лет, нам, ученикам средней художественной школы при институте имени Репина Академии художеств СССР, чудесная Мария Яковлевна Перепёлкина, почему-то опустив глаза, объявила: "По академии и СХШ объявлен конкурс на лучшую работу, посвящённую Иосифу Виссарионовичу Сталину. Дело ответственное и сложное. Мне не хотелось бы, чтобы вы скатывались в официальщину: каждый из вас должен подойти к решению темы индивидуально, дать свой образ товарища Сталина. Завтра я посмотрю ваши первые наброски".

На следующий день весь наш класс раскладывал на полу в мастерской эскизы, выполненные карандашом или углём. Я помню, как Мария Яковлевна склонялась к нашим работам у большого окна, выходящего на Румянцевский садик, за чёрным ажуром ветвей которого на той стороне Невы сквозь падающий снег был виден купол Исаакиевского собора. Мы молча с волнением ждали её приговора. "Я так и думала, - начала она, - что многие пойдут по стопам известных картин, посвящённых Гражданской войне, взятию Зимнего или встрече Иосифа Виссарионовича в доме у больного Горького. Ваши эскизы в большинстве своём вторичны. И это можно понять: вы не были участниками Гражданской войны, не были с товарищем Сталиным в его ссылке в Туруханском крае, тем более не бывали на торжественных встречах в Кремле. Когда я училась в академии, то наши учителя, задавая нам любую тему, рекомендовали перевоплотиться в изображаемых героев, а Станиславский даже рекомендовал актёрам вести дневник от имени героев, которых они играют: Бориса Годунова, дон Карлоса, трёх сестёр Чехова и т. д. Нас учили в предложенной теме видеть своё. "Что" рождает форму "как".

Должна сказать, что по этому пути пошёл только Глазунов. Посмотрите на его эскиз, - продолжала Мария Яковлевна, - из него может вырасти серьёзная и неожиданная картина. Сталин один в рабочем кабинете, за замерзшим окном в тяжёлых тучах брезжит рассвет - мы понимаем, что он работал всю ночь. Перед ним на столе карта". Перепёлкина была обычно скупа на похвалы.

Она обратилась ко мне: "Хорошо, что ты нарисовал столь типичную для нашего времени лампу, украшенную серпом и молотом. Обращаю ваше внимание на очень понятную человеческую деталь: наполовину выпитый стакан чая с долькой лимона".

Она склонилась над моим рисунком, приложенным к эскизу, нарисованному с натуры на нашей кухне на улице Воскова.

"Нельзя не согласиться также с режиссурой света: полумрак комнаты, снизу освещённое лицо стоящего у стола товарища Сталина - свет на нём, на карте и в брезжущем холодном рассвете над довольно мрачной столицей. Сталин наедине с собой. Эскиз решён в правильной тональности, но предстоит большая работа с натуры".

За спиной кто-то из моих товарищей прошептал: "Не жди, что товарищ Сталин будет тебе позировать".

В конце каждого полугодия из Москвы в институт имени Репина приезжал президиум Академии художеств. Все имена их сегодня уже принадлежат истории советского искусства - от Грабаря до Лактионова... Осмотрев отчётную выставку студентов, они каждый раз поднимались, кряхтя и посмеиваясь, на последний этаж академии: посмотреть, что делают юные "сэхэшатики". Они величественно проходили по нашим классам, роняя порой добродушные замечания. Кстати, тогда они особенно задержались у наших эскизов, посвящённых Сталину. Посмотрели юнцов и ушли на свой олимп.

Не помню, сколько месяцев прошло после этого, но однажды мой друг и соученик Коля Абрамов, которого мы называли Челюсть, при всех подчеркнуто-театрально и восторженно, патетически произнёс: "Илья, поздравляю тебя с Государственной премией". "Неуместная, глупая шутка", - сказал староста из-за мольберта. "А вот полюбуйтесь. Узнаёте? - победоносно сказал Коля, показывая нам журнал с напечатанной репродукцией очередного сталинского лауреата, академика Р., члена президиума Академии художеств. - Сталин в кабинете, - продолжал Челюсть, - значит, не только мы можем учиться у наших академиков, но и они у нас слизнуть кое-что могут". Все дружно захохотали. Наши "лицеисты" были остры на язык...

Запомнился мне разговор с моим старшим товарищем, художником и поэтом Лёвой Мочаловым. Тогда, на 1-м курсе Репинского института, он был у нас комсоргом. Мы ходили с ним по набережной Невы напротив Петропавловки в густеющей темноте вечернего петербургского ненастья. На том берегу в тусклых огнях мерцали Зимний дворец и колонны Биржи. (Мочалов жил на Петроградской стороне неподалёку от моего дома.) Он молча слушал мои возбуждённые, наболевшие речи и вдруг резко оборвал меня. "Давай закончим этот разговор. Как комсорг, скажу тебе: никогда ни с кем не веди таких бесед о Сталине. Можешь получить срок, понял? Хорошо, что я не доносчик, - а стукачей нынче невпроворот: говорят, каждый третий. Для меня же Сталин, в отличие от тебя, - гений, великий учёный и мыслитель. Усвоил?" - спросил он меня, глядя пытливо и строго своими серыми глазами из-за стёкол очков.

Скажу честно: у меня тогда на душе стало мерзостно и тревожно. Потом пришла "оттепель". И каково же было моё удивление, когда я прочёл в одном ленинградском журнале стихи Льва Мочалова о том, как у них в квартире на ноябрьские праздники при жизни Сталина становилось темно, потому что окна снаружи занавешивались огромным портретом вождя. Ну и ну! Лёве, оказываеся, тоже было страшно видеть, как один глаз Иосифа Виссарионовича смотрел в его комнату, а другой - в комнату соседей.

- Вам в жизни везло на встречи с великими людьми. Расскажете о ком-нибудь из них?

- Вспоминаю свой разговор с Аркадием Исааковичем Райкиным на берегу пруда в чудесной подмосковной усадьбе Муханово (где разместился Дом творчества архитекторов) - старом дворянском гнезде, сохранившем и до наших дней поэзию великой дворянской культуры. Райкин - мой земляк-ленинградец. Ещё будучи мальчиком, я запомнил куплет из его довоенных передач по ленинградскому радио:

Живу я в Ленинграде,
Зовут меня Аркадий,
А попросту Аркаша
Иль Райкин, наконец!..

Райкин был удивлён и тронут, что я привёл на память в нашем разговоре свидетельство начала его артистической карьеры. "А я думал, это все забыли! Так давно это было - до войны", - грустно сказал он.

- Вы мой земляк, Илья Сергеевич, - говорил Райкин, - и мне столько раз, как, очевидно, и вам, приходилось ездить "Красной стрелой" из нашего города в Москву. Так вот, совсем недавно "последний из могикан" - старый проводник - рассказал мне жуткую историю. За пять минут до отхода "Красной стрелы" - а дело было до войны - на перроне появлялся серый, ничем не примечательный человек лет 30-40. В руке у него был небольшой чемоданчик, как у всех командировочных. Проводники с затаённым ужасом смотрели, к какому вагону он направляется. Называли они его между собой "Товарищ Смерть". Он садился, предъявив проводнику билет на одно из мест мягкого двухместного купе. Заказывал чай, читал газету, с улыбкой беседовал со своими визави по купе. Но проводник знал, что на станции Бологое, единственной остановке между Москвой и Ленинградом, он постучится в дверь к проводнику и скажет, что с его соседом по купе плохо. И самое удивительное, - внимательно посмотрел на меня Аркадий Исаакович, - что всякий раз санитары с носилками уже ожидали на перроне. Они аккуратно клали умершего человека на носилки, покрывали простынёй, а поезд продолжал стремительно мчаться в ночи. Никто не знал, как этот человек расправлялся со своими жертвами, но знали одно: что в Бологом выгрузят труп...

Райкин остановился, прислонясь к поросшему зелёным мхом стволу дерева. Его лицо, столь известное миллионам зрителей, было болезненным, грустным, и, пожалуй, никто не признал бы в нём весёлого шутника и балагура, короля советского смеха.

- Аркадий Исаакович, - спросил я, - а вы помните, что иногда по утрам в 30-е годы в Ленинграде около Литейного моста, напротив которого находилась ленинградская Лубянка (Литейный, дом 1), в воду, идущую по канализации из подвала этого заведения, спускали такое количество крови убитых за ночь, что с моста в Неве было видно красное пятно, которое разгонял специально прибывший катер? Мне рассказывали об этом.

- Я знаю и многое другое, - ответил Аркадий Исаакович. - Но, извините, я боюсь за своё сердце. Я должен возвращаться с прогулки. Кстати, как сохранился здесь, я бы сказал, петербургский дух! Вам не кажется, что Суханово напоминает Царское Село? Здесь всё словно овеяно пушкинской поэзией. Хорошо, что архитекторы устроили здесь для себя Дом творчества. Хотя непонятно, почему сами они строят так безобразно?

Он показал на далёкий ряд новостроек, неумолимо наступающих на красоту этой чудом сохранившейся русской дворянской усадьбы.

И сейчас, когда падают последние осенние листья, я каждое утро смотрю в окно, вспоминаю рассказ О. Генри "Последний лист". Вы помните, для того чтобы сохранить жизнь героине, которой показалось, что она умрёт, когда с дерева за окном упадёт последний лист, безвестный художник ночью нарисовал этот лист на холсте, искусно прикрепил его снаружи за ветвями дерева - и девочка выздоровела. А сам художник простудился и погиб. Какая трогательная история! Вряд ли нам кто-нибудь подарит такой лист надежд. Как я иногда жалею, что я не художник, как вы...

Я помню его сгорбленную фигуру, поднимающуюся по аллее. Холодный осенний ветер, прибитые к земле чёрные ветви старинного парка и земля, засыпанная золотом навсегда опавших листьев... Он никогда не смеялся над своим народом.

Смотрите также:

Оцените материал

Также вам может быть интересно