Вечером 30 ноября (13 декабря по новому стилю) 1909 года на ступени Царскосельского вокзала в Петербурге упал человек – солидный, не очень ещё пожилой, хорошо одетый, видом своим напоминающий высокопоставленного чиновника. Прохожие немедленно позвали сотрудников вокзала, те – дежурного врача… Поздно. Отставной инспектор Петербургского учебного округа Иннокентий Анненский скончался в возрасте 54 лет. Первым поэтом России стал 29-летний Александр Блок.
Тот самый Блок, который лишь 5 лет назад опубликовал сочувственно-снисходительную рецензию на книгу «Тихие песни», подписанную «Ник. Т-о». Мы не вправе упрекать Александра Александровича за недальновидность: в те времена выходило много, слишком много поэтических книг. Несложно отличить подлинник от лежащей рядом подделки, но распознать иголку поэзии в стоге раннесимволистских упражнений непросто было даже Блоку. Странные, немодные стихи писал Ник. Т-о. Посвящение забытому Апухтину, общая меланхоличность, даже уныние – это на фоне-то великих ожиданий 1904 года, на фоне бальмонтовского «Будем как солнце»! Какое уж тут признание, какая слава. Да, Анненский добросовестно переводил Еврипида, был уважаемым в узких кругах человеком, но и только. Поэзия казалась делом молодых. Знал ли Блок о совете Анненского не публиковаться до тридцати лет?
В ожидании Рембо
Необычная судьба у Анненского. Родившийся в 1855 году, он оказался в своеобразном поэтическом межсезонье: доживали свой век последние титаны пушкинского поколения (Тютчев, Вяземский), а следующие за ними дети 1819–22 годов Майков, Григорьев, Фет, Полонский, Мей были известны более друг другу, нежели широкой публике. Дальше – огромная пропасть вплоть до середины 1850-х, с одним лишь Случевским посередине. Бал правили прозаики (так, талантливый поэт Иван Тургенев на редкость удачно сориентировался в обстановке), а известными поэтами становились в основном бичеватели режима и миропорядка. Кругом рифмованно рушились Ваалы и ритмично спадали цепи. Выбрать ориентир в такой ситуации было исключительно сложно.
На глазах Анненского возникла и умерла исключительная, беспримерная слава юного Семена Надсона (1862–1887), раздувались и лопались другие репутации. Анненский молчал. Скорее всего, стихи он писал, и писал много, вот только от потомства это старательно скрыл: от первых 35 лет его жизни до нас дошло лишь несколько обрывков стихов. С этим хорошо рифмуется и упомянутый выше совет не публиковаться до тридцати: в самом деле, что может сказать о мироздании юный человек? Кое-что, конечно, может, как мы знаем на примерах Пушкина, Лермонтова, того же Блока, но применительно не к гениям, а просто к хорошим поэтам рецепт Анненского верен. И мы можем быть ему только благодарными: плохие стихи Анненского до нас не дошли.
Весь Анненский-поэт – это два сборника стихов (уже упоминавшиеся «Тихие песни», а также «Кипарисовый ларец», составленный Иннокентием Федоровичем непосредственно перед смертью) и несколько не вошедших в книги стихотворений. Плюс не пользующиеся популярностью драмы. Плюс, конечно, поэтические переводы, особняком среди которых стоит титаническая работа над полным переводом Еврипида, хотя специалисты оценивают их неоднозначно, Михаил Гаспаров формулирует и вовсе жёстко: «Еврипид Анненского едва ли не важнее для понимания Анненского, чем для понимания Еврипида».
Так что Анненский-поэт ждал. Много веяний прошло мимо него, пока не сверкнула звезда, в которую он поверил сразу и навсегда. Имя этой звезде было «французский символизм». Бодлер, Верлен, Рембо – прекрасная плеяда, чьи стихи через два десятилетия перевернули и русскую поэзию. Строгий классицист Анненский оказался открыт новым звукам, новым темам, от которых шарахались многие его ровесники. И то, что крикливый, слащавый, вычурный русский символизм (некоторые отделяют от него «декадентство», но вопрос терминологии здесь вторичен) не остался лишь досадным курьёзом между Случевским и Мандельштамом, заслуга в первую очередь двух человек – Анненского и Блока. Людей, сохранивших совесть в русской поэзии.
На словах и на деле
То, что Анненский успел стать знаменитостью при жизни, стало результатом невероятной случайности. В его бытность директором царскосельской гимназии одним из учеников этого заведения был не по годам амбициозный Коля Гумилёв. Жадный интерес мальчика к стихам тронул седеющего директора. А Гумилёв своим звериным чутьём сумел угадать, с фигурой какого масштаба свела его судьба (вообще, критиком – не поэтом – Гумилёв был удивительным, непревзойдённым). Они подружились, несмотря на 31-летнюю разницу в возрасте. И во многом благодаря деятельному, общительному Гумилёву Анненский сблизился с литературной тусовкой того времени.
Посмертная слава также миновала Анненского: после громкого успеха вышедшего в 1910 году «Кипарисового ларца» о нём постарались подзабыть – Анненский был неудобен для всех направлений. Лишь один наследник у него был в поэзии – Владислав Ходасевич. Лишь одно стихотворение Анненского остаётся общеизвестным и по сей день.
Для понимания Анненского важно держать в голове его слова: «Что-то торжественно слащавое и жеманное точно прилипло к русскому стиху. Да и не хотим мы глядеть на поэзию серьезно, т. е. как на искусство. На словах поэзия будет для нас, пожалуй, и служение, и подвиг, и огонь, и алтарь, и какая там еще не потревожена эмблема, а на деле мы все еще ценим в ней сладкий лимонад...» Как в воду глядел – самое «лимонадное» стихотворение Анненского стало и самым известным:
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Её любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Неё одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
Стихи прекрасные, но и они стали известны лишь благодаря тому, что их исполнял Вертинский (которому многие и приписывают авторство; вообще чьих только стихов не найдёшь в сборниках Вертинского!). Это хорошо петь под гитару романтически настроенной девочке, особенно если у нее есть конкурентка по имени Света. Между тем читать настоящего Анненского всегда немножко неудобно, чуть-чуть стыдно. За себя, за свою невнимательность и бесчувственность.
То было на Валлен-Коски.
Шел дождик из дымных туч,
И желтые мокрые доски
Сбегали с печальных круч.
Мы с ночи холодной зевали,
И слезы просились из глаз;
В утеху нам куклу бросали
В то утро в четвертый раз.
Разбухшая кукла ныряла
Послушно в седой водопад,
И долго кружилась сначала,
Все будто рвалася назад.
Но даром лизала пена
Суставы прижатых рук, –
Спасенье ее неизменно
Для новых и новых мук.
Гляди, уж поток бурливый
Желтеет, покорен и вял;
Чухонец-то был справедливый,
За дело полтину взял.
И вот уж кукла на камне,
И дальше идет река...
Комедия эта была мне
В то серое утро тяжка.
Бывает такое небо,
Такая игра лучей,
Что сердцу обида куклы
Обиды своей жалчей.
Как листья тогда мы чутки:
Нам камень седой, ожив,
Стал другом, а голос друга,
Как детская скрипка, фальшив.
И в сердце сознанье глубоко,
Что с ним родился только страх,
Что в мире оно одиноко,
Как старая кукла в волнах...
Вообще, главная черта стихотворений Анненского – наличие в них человеческой совести, особенно удивительное в эпоху, когда именно с этой стороной литературы беспощадно расправлялись Брюсов и Бальмонт, Маяковский и Ахматова, Кузмин и Нарбут. Тем, кто считает наш век каким-то особенно безнравственным, было бы полезно подумать, как через четыре года после «То было на Валлен-Коски» можно написать сакраментальное «и мальчика очень жаль».
Любителям биографий
Ещё одна причина малой популярности Анненского – тот забавный факт, что сейчас бόльшим спросом пользуются биографии авторов, чем их стихи. Донжуанский список Пушкина известнее «Полтавы», а Айседору Дункан знают лучше, чем «Пугачёва». Сколько современных авторов сделало свою маленькую карьеру на исследовании постелей Серебряного века! К сожалению для них, и в этом смысле Анненский на редкость скучен. В 24 года женился на 38-летней женщине, у которой уже было двое сыновей-подростков. С ней он и прожил всю жизнь. Был у него за это время лишь один «роман», с женой пасынка. Дальше лучше предоставить слово ей. Из письма О. П. Хмара-Барщевской В. В. Розанову:
«Вы спрашиваете, любила ли я Ин<нокентия> Фед<оровича>? Господи! Конечно, любила, люблю... И любовь моя «plus fort que rnort»... Была ли его «женой»? Увы, нет! Поймите, родной, он этого не хотел, хотя, может быть, настояще любил только одну меня... Но он не мог переступить... его убивала мысль: «Что же я? прежде отнял мать (у пасынка), а потом возьму жену? Куда же я от своей совести спрячусь?»… Ранней весной, в ясное утро мы с ним сидели в саду дачи Эбермана; и вдруг созналось безумие желания слиться... желание до острой боли, до страдания... до холодных слез... Я помню и сейчас, как хрустнули пальцы безнадежно стиснутых рук и как стон вырвался из груди... и он сказал: «хочешь быть моей? Вот сейчас... сию минуту?.. Видишь эту маленькую ветку на березе? Нет, не эту... а ту... вон высоко на фоне облачка? Видишь? .. Смотри на нее пристально. .. и я буду смотреть со всей страстью желания... Молчи... Сейчас по лучам наших глаз сольются наши души в той точке, Леленька, сольются навсегда...»… А потом он написал:
Только раз оторвать от разбухшей земли
Не могли мы завистливых глаз,
Только раз мы холодные руки сплели
И, дрожа, поскорее из сада ушли...
Только раз... в этот раз...»
Анненский был последним в ряду наследников безукоризненно чистых людей, святых русской литературы – таких, как Карамзин и Жуковский. По любопытному совпадению, все эти поэты стали знамениты через своих учеников: Карамзин, вообще не бог весть какой стихотворец, стал отцом-основателем русского романтизма. Жуковский воспитал Пушкина, Вяземского, Батюшкова. Имя Анненского взяли на вооружение акмеисты, в первую очередь Гумилёв и Ахматова.
Звёзды из ларца
Существует, к сожалению, достаточно нелепая легенда о том, что причиной смерти Анненского стало… уязвлённое поэтическое самолюбие. Действительно, подборка его стихов была снята из журнала «Аполлон» ради беспомощной подборки Черубины де Габриак, коей не на шутку был увлечён редактор Сергей Маковский. Но мне кажется до некоторой степени оскорбительным предположение, что все эти достойные люди – Елизавета «Черубина» Дмитриева, Максимилиан Волошин, Сергей Маковский – могли до такой степени поразить в сердце поэта совершенно иного уровня, с совершенно другими взглядами на жизнь. Право же, смерть от мелкого литературного укуса могли придумать только столь же мелкие сплетники. У Иннокентия Фёдоровича проблем хватало и без волошинских забав.
Если уж заговорили о сплетнях, как курьёз можно упомянуть рассказ Ахматовой о том, что Анненский, узнав о замужестве её старшей сестры, якобы сказал «Я бы предпочёл младшую». Как обычно, это не подтверждено ничем, кроме буйной фантазии поэтессы. Впрочем, справедливости ради напомню, что Ахматова исключительно высоко ценила Анненского. Именно ей принадлежат слова о том, что весь русский поэтический авангард уже содержался в книге «Кипарисовый ларец». Хлебников, Маяковский, Пастернак, Ходасевич (переворачивается в гробу от такой компании), сама Ахматова – всё это уже было в 1909 году.
Так часто бывает в науке: два исследователя могут сделать одно и то же открытие, но если большой учёный просто упомянет об этом при случае, маленький слепит из своего наблюдения целую статью, а то и книгу. «Кипарисовый ларец», посмертный сборник стихов Анненского, задал направление русской поэзии на десятилетие вперёд. Невозможно представить, как один и тот же человек мог написать настолько разные стихи, мог одинаково виртуозно владеть всеми поэтическими инструментами – притом что главные, лучшие стихи Анненского всегда просторечны, даже немного косноязычны: как у любимого им Случевского. Нет в «ларце» лишь одной ноты ближайшего будущего – советской. Бог миловал.
Приведу ещё несколько стихотворений Анненского, чтобы читатели «АиФ» смогли по достоинству оценить этого удивительного поэта божьей милостью.
Смычок и струны
Какой тяжелый, темный бред!
Как эти выси мутно-лунны!
Касаться скрипки столько лет
И не узнать при свете струны!
Кому ж нас надо? Кто зажег
Два желтых лика, два унылых...
И вдруг почувствовал смычок,
Что кто-то взял и кто-то слил их.
«О, как давно! Сквозь эту тьму
Скажи одно: ты та ли, та ли?»
И струны ластились к нему,
Звеня, но, ластясь, трепетали.
«Не правда ль, больше никогда
Мы не расстанемся? довольно?..»
И скрипка отвечала да.
Но сердцу скрипки было больно.
Смычок всё понял, он затих,
А в скрипке эхо всё держалось...
И было мукою для них,
Что людям музыкой казалось.
Но человек не погасил
До утра свеч... И струны пели...
Лишь солнце их нашло без сил
На черном бархате постели.
Я люблю
Я люблю замирание эха
После бешеной тройки в лесу,
За сверканьем задорного смеха
Я истомы люблю полосу.
Зимним утром люблю надо мною
Я лиловый разлив полутьмы,
И, где солнце горело весною,
Только розовый отблеск зимы.
Я люблю на бледнеющей шири
В переливах растаявший цвет…
Я люблю все, чему в этом мире
Ни созвучья, ни отзвука нет.
(и обязательно почитайте ответ Георгия Иванова на эти стихи – ответ, задержавшийся на полвека)
<Баллада>
<Н. С. Гумилёву>
День был ранний и молочно парный,
Скоро в путь, поклажу прикрутили...
На шоссе перед запряжкой парной
Фонари, мигая, закоптили.
Позади лишь вымершая дача...
Желтая и скользкая... С балкона
Холст повис, ненужный там... но спешно,
Оборвав, сломали георгины.
«Во блаженном...» И качнулись клячи:
Маскарад печалей их измаял...
Желтый пес у разоренной дачи
Бил хвостом по ельнику и лаял...
Но сейчас же, вытянувши лапы,
На песке разлегся, как в постели...
Только мы, как сняли в страхе шляпы –
Так надеть их больше и не смели.
...Будь ты проклята, левкоем и фенолом
Равнодушно дышащая Дама!
Захочу - так сам тобой я буду...
– «Захоти, попробуй!» – шепчет Дама.
Посылка
Вам я шлю мои стихи, когда-то
Их вдали игравшие солдаты!
Только ваши, без четверостиший,
Пели трубы горестней и тише...
Тоска маятника
Неразгаданным надрывам
Подоспел сегодня срок;
В стекла дождик бьет порывом,
Ветер пробует крючок.
Точно вымерло все в доме...
Желт и черен мой огонь,
Где-то тяжко по соломе
Переступит, звякнув, конь.
Тело скорбно и разбито,
Но его волнует жуть,
Что обиженно-сердито
Кто-то мне не даст уснуть.
И лежу я околдован,
Разве тем и виноват,
Что на белый циферблат
Пышный розан намалеван.
Да по стенке ночь и день,
В душной клетке человечьей,
Ходит-машет сумасшедший,
Волоча немую тень.
Ходит-ходит, вдруг отскочит,
Зашипит - отмерил час,
Зашипит и захохочет,
Залопочет горячась.
И опять шагами мерить
На стене дрожащий свет,
Да стеречь, нельзя ль проверить,
Спят ли люди или нет.
Ходит-машет, а для такта
И уравнивая шаг,
С злобным рвеньем «так-то, так-то»
Повторяет маниак...
Все потухло. Больше в яме
Не видать и не слыхать...
Только кто же там махать
Продолжает рукавами?
Нет! Довольно... хоть едва,
Хоть тоскливо даль белеет
И на пледе голова
Не без сладости хмелеет.
* * *
«Милая, милая, где ж ты была
Ночью, в такую метелицу?»
– «Горю и ночью дорога светла,
К дедке ходила на мельницу».
«Милая, милая, я не пойму
Речи с словами притворными.
С чем же ты ночью ходила к нему»
– «С чем я ходила? Да с зернами».
«Милая, милая, зерна-то чьи ж?
Жита я нынче не кашивал!»
– «Зерна-то чьи, говоришь? Да твои ж...
Впрочем, хозяин не спрашивал...»
«Милая, милая, где же мука?
Куль-то, что был под передником?»
– У колеса, где вода глубока...
Лысый сегодня с наследником...»