Неведомый век. Автобиографические книги, которые стоят фильма

Иллюстрация к книге Льва Кассиля «Кондуит и Швамбрания» художника Владимира Гальдяева. © / РИА Новости

Считается, что писатель проявляется в его книгах, где использует и факты биографии, и жизненный опыт, и образы своих же знакомых. К тому же иногда очень сложно отделить биографию писателя от его же произведений — так, Николай Островский писал «Как закалялась сталь» на основе собственного подвига, а трилогия Константина Симонова «Живые и мертвые» — художественное описание того, что происходило с ним, военным корреспондентом, на фронтах Великой Отечественной. Собственно, даже «Театральный роман» и «Мастера и Маргариту» Михаила Булгакова можно назвать автобиографическими — пусть и не целиком, а лишь в отдельных эпизодах.

   
   

Но автобиографическая проза у великих писателей была всегда. Ее писали Лев Толстой и Максим Горький, Марина Цветаева и Сергей Аксаков; что-то из этого привлекло внимание кинематографистов — во всяком случае, в советское время. Так, трилогию Горького экранизировали в конце 30-х, вскоре после смерти писателя, а вот трилогию Толстого «Детство. Отрочество. Юность» перенесли на экран лишь раз — в 1973 году, да и то в виде фильма-спектакля (хотя и в постановке Петра Фоменко).

Что удивительно — писатели, пережившие все события первой половины XX века и перенесшие свои впечатления на бумагу, оказались не слишком востребованы киношниками, хотя некоторые автобиографические произведения оказываются не скучнее самого захватывающего приключенческого романа.

Константин Паустовский — «Повесть о жизни»

Паустовский вошел в историю литературы как певец Мещерского края, но его литературное наследие гораздо обширнее — он работал очень продуктивно, много ездил по стране, и каждая такая поездка заканчивалась очерком или повестью. Цикл из шести книг «Повесть о жизни» — это беллетризованное описание его биографии, полной странствий; первые два тома посвящены дореволюционной России, а вот вторые два («Начало неведомого века» и «Время больших ожиданий») — смутному времени с Февральской революции и до возвращения в Москву в начале 1920-х. Именно их и хочется увидеть на больших экранах — одна-единственная экранизация 1969 года (новелла «Мотря» в альманахе «Начало неведомого века») в зачет не идет.

«За несколько месяцев Россия выговорила все, о чем молчала целые столетия. С февраля до осени семнадцатого года по всей стране днем и ночью шел сплошной беспорядочный митинг. Людские сборища шумели на городских площадях, у памятников и пропахших хлором вокзалов, на заводах, в селах, на базарах, в каждом дворе и на каждой лестнице мало-мальски населенного дома.

Клятвы, призывы, обличения, ораторский пыл — все это внезапно тонуло в неистовых криках „долой!“ или в восторженном хриплом „ура!“. Эти крики перекатывались, как булыжный гром, по всем перекресткам. Особенно вдохновенно и яростно митинговала Москва».

Юрий Олеша — «Ни дня без строчки»

Олеша в 1920-е переехал в Москву и был одним из целой плеяды литераторов — выходцев из Одессы. Его сказку «Три толстяка» сейчас знают, пожалуй, все читатели, а вот написанный в те же 20-е годы роман «Зависть» уже подзабылся. С 30-х годов Олеша почти не участвовал в литературном процессе страны; считалось, что он исписался. И лишь незадолго до его смерти (писатель скончался в 1960-м) были опубликованы собранные из его архива биографические миниатюры; в 1965-м их выпустили под названием «Ни дня без строчки» — эта фраза стала общеупотребительной в качестве писательского девиза.

   
   

«В город вступили части под командованием атамана Григорьева. Хоть он и назывался атаманом, он теперь был военачальником красных, организованным, подчинившимся приказам из центра. Он говорил о себе, что он выбил стул из-под Пуанкаре, так как уход французских войск из Одессы под натиском его отрядов привел к смене во Франции министерства.

Самого Григорьева я не видел».

Лев Кассиль — «Кондуит и Швамбрания»

По произведениям Кассиля снято несколько художественных фильмов, но его самый известный труд — повесть о своем дореволюционном детстве в городе Покровске (сейчас — Энгельс под Саратовом) — кинематографисты заметили лишь однажды, в 1935 году. В 1937-м одного из героев повести и младшего брата писателя, критика Иосифа (Оську) Кассиля репрессировали и расстреляли, поэтому ни о каких экранизациях речи быть не могло до самой реабилитации. Но и потом большой экран обошел эту книгу стороной — хотя это очень любопытное исследование того, как революция повлияла на жизнь весьма обеспеченной семьи.

«Все началось с того, что пропала королева. Она исчезла среди бела дня, и день померк. Самое ужасное заключалось в том, что это была папина королева. Папа увлекался шахматами, а королева, как известно, весьма полномочная фигура на шахматной доске.

Исчезнувшая королева входила в новенький набор, только что сделанный токарем по специальному папиному заказу. Папа очень дорожил новыми шахматами.

Нам строго запрещалось трогать шахматы, но удержаться было чрезвычайно трудно».

Владимир Набоков — «Другие берега»

По понятным причинам эмигрировавшего из страны после Октябрьской революции Набокова советская власть не жаловала. Его произведения в СССР не издавались, никаких экранизаций быть не могло. Впрочем, и в остальном мире все были больше сосредоточены на «Лолите». Но на протяжении многих лет Набоков буквально по рассказу собирал свой автобиографический роман «Другие берега» (или «Память, говори»), который охватывал события с начала двадцатого века по май 1940 года, а также взгляд писателя на свою жизнь и на то, что происходило вокруг. Частично, кстати, эта книга была экранизирована — в российско-французском фильме 1994 года по рассказу «Мадемуазель О.» (пятая глава «Других берегов»), но о полноценном фильме по всем воспоминаниям речи пока нет.

«В холодной комнате, на руках у беллетриста, умирает Мнемозина. Я не раз замечал, что стоит мне подарить вымышленному герою живую мелочь из своего детства, и она уже начинает тускнеть и стираться в моей памяти. Благополучно перенесенные в рассказ целые дома рассыпаются в душе совершенно беззвучно, как при взрыве в немом кинематографе. Так вкрапленный в начало „Защиты Лужина“ образ моей французской гувернантки погибает для меня в чужой среде, навязанной сочинителем. Вот попытка спасти что еще осталось от этого образа».